20.04.06

Сто лет назад тут, где теперь поселок, были одни еловые леса да болота. Ближайшее жилье располагалось за речкой – барская усадьба, где некогда мучительно переживал период полового созревания великий поэт.

Потом всю землю в округе купила богатая вдова и меценатка Кирсанова.  Ее муж помимо нескольких магазинов владел еще и роскошными банями, куда любили хаживать писатели, художники и актеры. Сама Кирсанова тоже не была чужда искусству, в молодости она играла в театре служанок. Вот она и задумала построить здесь дачи и сдавать их творческой интеллигенции, и даже договорилась со своим старинным приятелем - министром путей сообщения, чтобы вблизи поселка был полустанок.

Богема жить колхозом не захотела, из людей близких к искусству дачу в поселке снимал только бухгалтер Румянцевского музея. В остальных домах жили чиновники средней руки.

После революции поселок стал вотчиной Большого театра. Рядом со скромными домиками тщеславной банщицы выросли терема теноров, чертоги дирижеров и шале балерин. Летом из распахнутых настежь окон лились волшебные звуки кларнетов, скрипок и фортепьяно. По вечерам на открытых верандах слышался смех небожительниц и звон бокалов. На эстраде у пруда Нейгауз играл мазурки Шопена и пела Нежданова. Об этом золотом времени сейчас напоминают только названия улиц – Рубинштейна, Глинки, Шаляпина…

Тенора и балерины как-то незаметно растворились в массе родственников. Дачи и участки великих делились сначала между прямыми наследниками, потом между отпрысками наследников, и так до тех пор, пока не теряли своей дачной привлекательности, и не превращались просто в жилье для рабочих и служащих.

Эти уже жили здесь постоянно, возводили русские печи в летних шале, обзаводились мелким рогатым скотом, копали огороды. На работу ездили в Москву, благо до города рукой подать, а по выходным устраивали у пруда гулянья с водкой, закусками и песнями под гармонь, которые часто заканчивались мордобоем.

Новые времена здесь начались задолго до перестройки: сначала поле между поселком и бывшей барской усадьбой облюбовали торговые работники. Дачи директоров магазинов, товароведов и заведующих складами до сих пор поражают своей аскетичной архитектурой. Один весовщик с овощной базы построил себе огромный дом наподобие лабаза, всего с тремя окнами, а продавец из Елисеевского - нечто вроде силосной башни.

Когда в поселке появились «новые русские», свободных земель по эту сторону железной дороги уже не было, и они стали осваивать леса по ту сторону. Их виллы с бассейнами и теннисными кортами составили как бы отдельный поселок с тем же именем. Кто-то из местных окрестил его Санта-Барбарой, но другим это показалось слишком сложным и они называли его запросто - Варварой, что, по сути, одно и то же.

К тому времени только немногие аборигены имели работу в городе, а «новые» предпочитали нанимать иногородних и даже иностранцев. Один нефтяной туз брал в охрану только китайцев, а алюминиевый магнат уборщиц и кухарок выписывал аж с Филиппин.

Во время войны немцев остановили в десяти километрах от поселка. От безработицы и пьянства спасти его не удалось, впрочем, никто и не спасал. Аборигены старого поселка вымирали, как во время эпидемии, на смену им приезжали другие люди, переселенцы, беженцы и бог весть кто еще.

Это были странные люди без роду и племени, без биографий, без имен и даже без лиц. То есть какие-то биографии у них, конечно, были, но об этом никто не знал, и, похоже, что даже они сами их не знали. На вопрос «вы чьи?» они недоуменно пожимали плечами. Имен их тоже никто не знал, да и не хотел знать – много их тут понаехало, всех запоминать - много чести. Одного аборигены звали Тот, Который в Кожаной Кепке, другого – Тот, Что Заикается. А, что касается лиц, то для местных они все поначалу были на одно лицо, как китайцы из охраны нефтяного короля.

Кое-кто, однако, был из ряда вон. Таких боялись, и смеялись над ними. И в этом был некий магический смысл, сохранившийся у них в подсознании с тех времен, когда смехом защищались от порчи. Больше всего, конечно местные насмехались над Клюкой. Это была огромная и, наверно, еще не старая баба, которая одевалась во все черное и ходила с палкой. Никто не знает, как ее звали на самом деле, откуда она взялась в поселке, и, каким образом заняла бывший дом печника Евдокимова на улице Глинки. Нет, конечно, чиновник, который оформлял на нее дом, знал, но предпочитал держать язык за зубами. Когда она шла по улице, то казалось, что это не человек идет, а какая-то огромная мрачная птица стелется над землей.

Считалось, что она приносит несчастье тем, кому попадется навстречу. Взрослые ее сторонились, а дети пугались. Хорошо еще, что она не часто вылетала из своего гнезда, только за тем, чтобы купить картошки и какой-нибудь крупы. Остальное ей, видимо, привозил муж или сын, кто их там разберет, в общем, длинный носатый мужик, который раз в неделю приезжал к ней на самосвале. Мужик тоже ни с кем не разговаривал, так что некоторые сомневались, знает ли он по-русски.

У этой самой Клюки была странная особенность: она, когда шла из магазина, всегда прихватывали кирпич с какой-нибудь стройки, не кирпичи, а каждый раз только один кирпич, и при этом всегда заворачивала его в платок и несла как ребенка, прижав к груди.

Сначала все возмущались, кирпичи-то денег стоят. Это раньше, когда все вокруг было ничейное, народ смотрел сквозь пальцы на расхищение государственного имущества, а сейчас-то все хозяйское, за все уплачено. Ее материли, бывали случаи, когда спускали собак, но матюги отскакивали от нее, как горох, а собаки от нее сходили с ума, скулили и жались к ногам хозяев. В конце концов, люди перестали обращать внимание на это мелкое воровство, кто знает что у нее на уме, может еще порчу какую наведет, ведь эти приезжие на все способны.

По поводу кирпичей ходили разные домыслы, одни говорили, что Клюка копит кирпичи на новый дом, другие уверяли, что видели собственными глазами, как ее носатый хахаль грузил в машину целые груды кирпичей. Кто-то пустил слух, что у Клюки когда-то был ребенок, который умер в младенческом возрасте, и с тех пор она помешалась – собирает кирпичи и тетешкается с ними, как с детьми, и будто бы однажды видели, как она сидела на крыльце и давала кирпичу сиську.

Это уж была совсем невероятная версия, но именно в нее почему-то все поверили, и перестали шугать несчастную мать. Теперь к ней относились с участием, особенно женщины. Любят у нас страдальцев за то, что рядом с ними даже неудачники чувствуют себя немного счастливыми. У кого сын был горьким пьяницей, у кого – не вылезал из тюрьмы, но они были все же живые, и в детстве даже давали поводы для радости: смешно коверкали слова, ели с аппетитом. Клюка была лишена даже этих микроскопических радостей, ну какое женское сердца останется равнодушным к такой беде.

Женщины пытались выказать ей свое сочувствие, тяжело вздыхали, когда она заходила в магазин, пытались заговорить. Но та вела себя заносчиво, ни с кем не здоровалась и даже не смотрела в их сторону, покупала свою картошку и крупу и летела в свое одинокое, горькое гнездо.

И тогда все махнули на нее рукой: что с нее взять с дуры несчастной, все у них не как у людей у этих приезжих. Ее просто перестали замечать, и даже когда она вдруг куда-то пропала, никто ее пропажи не заметил.

Прошло несколько дней, прежде чем в поселке узнали, что Клюка умерла. Ее труп обнаружил сосед, который забрел к ней в дом, чтобы спросить спичек. Она лежала на полу одетая во все черное и держала в руках палку и уже начала разлагаться.

Самое удивительное, что ни во дворе, ни в доме не оказалось ни одного кирпича, но зато было полны полно кошек. Он были и в комнате, и на веранде и на чердаке – жирные разномастные котяры. Они сидели, лежали, шлялись туда сюда и ничто их не смущало, ни присутствие чужого человека, ни запах разлагающейся плоти.

Самого рыжего и наглого кота я взял к себе, и назвал Кирпичом. Остальные, как в воду канули, после того, как Носатый увез мертвое тело из поселка.