O, DOLCE NAPOLI!

 

 

Оленька работала натурщицей в художественном училище раз в неделю. У нее были пышные волосы, большие белые груди и широкие бедра – типаж русской красавицы. Студенты любили рисовать ее с косой и в кокошнике. За глаза они ласково называли ее Буренкой, не Коровой и не Телкой, а ласково – Буренкой. Над другими натурщицами они изгалялись, как могли: та у них – Насос, эта – Раскладушка, а Оленьку щадили.

Платили ей по десятке. В месяц получалось рублей тридцать. Этого хватало, чтобы заплатить за квартиру, за телефон и купить единый проездной билет на месяц по трояку за сеанс. На «обнаженку» студенты скидывались дополнительно, и выходило прилично.

Муж присылал ей алименты на сына: когда тридцать, а когда пятьдесят рублей. На эти деньги Оленька одевалась сама и одевала ребенка. Мальчик был живой, все на нем так и «горело».

На еду давала мать. Помимо денег она привозила еще и кое-какие продукты. С некоторых пор мать работала бухгалтером в подмосковном пансионате. Там и жила круглый год – комната служебная, питание дармовое. Это давало ей возможность кое-что откладывать для дочери и внука.

Свежий воздух, размеренный образ жизни – что еще нужно на старости лет. Впрочем, у нее была и еще одна причина уехать за город – хотела дать дочери «пространство для маневра», проще говоря, создать условия для личной жизни, которая никак не складывалась.

Оленька говорила, что она и так счастлива, что она больше не хочет выходить замуж, что замужество похоронит ее как творческую личность, но у матери было другое мнение на этот счет. Мать хорошо знала дочь и не очень–то верила, что Оленька сможет когда-нибудь сниматься в кино или играть в театре без мужского участия.

В последний раз Оленька снималась еще до замужества, еще на последнем курсе театрального института. Она играла роль стервы, которая отбила мужа у порядочной женщины. Та женщина потом отравила себя и своего неверного мужа газом, а стерва осталась вдовой с ребенком на руках. В сущности, нелепость.

На нелепости Оленьке везло. Ее партнером по фильму был знаменитый актер. Он все время старался оторваться от сценария, трактовал эпизоды на свой лад и спорил с режиссером, то есть «тянул одеяло на себя», как говорят в театре. Партнеры ему потакали, режиссер уступал и только дебютантка Оленька, казалось, была совершенно равнодушна к творческому горению кинозвезды. На самом деле она просто не знала как себя вести в подобной ситуации, чтобы не показаться полной идиоткой. Рядом с неистовой звездой она чувствовала себя деревянной куклой. В конце концов, все это сказалось на ее игре. Режиссер даже хотел снять ее с роли, хотя треть картины была уже отснята, но ограничился тем, что обкорнал ей текст. В результате, критики и зрители совершенно не приметили Оленьку, несмотря на то, что фильм имел успех, и о нем много говорили, в том числе и по телевизору. В общем, Оленька не использовала свой шанс, а это всегда плохо сказывается на актерской карьере. Ее больше не приглашали на пробы, хотя она каждый месяц меняла фотографии в мосфильмовской картотеке актеров.

Впрочем, делала она это, скорее из чувства долга перед близкими и друзьями, нежели из искреннего желания сниматься в кино. Скорей всего Оленька бы даже отказалась от роли, получи она вдруг приглашение. Чего греха таить, ее таланта хватило только на то, чтобы закончить институт, поступлению в который в свое время способствовала ее мать, которая тогда работала в институтской бухгалтерии. Увы, бремя актрисы оказалось для Оленьки слишком тяжелым, и она об этом знала, хотя и не признавалась никому.

Даже роль супруги Оленька не потянула. Ее мужем был сокурсник, по мнению преподавателей, подававший большие надежды. После института он стал диктором на радио, и до сих пор подает надежды по третьей программе.

Нельзя сказать, чтобы у Оленьки не было желания стать хорошей женой. Она старалась в меру своих сил. Научилась даже готовить мясо по- парижски. Но свекровь слишком любила своего сына, чтобы доверить его желудок дебютантке, как, впрочем, и голову, сердце, душу.

Когда у молодых родился ребенок, то свекровь и на него распространила свою заботу. Конечно, Оленька умела пеленать младенца и стирать распашонки, но делала это все-таки хуже свекрови, которая колола ее этим на каждом шагу. Обычно невестки умеют как–то смягчать ситуацию: льстить, отшучиваться, подлаживаться, но Оленьке для этого не хватило куража: она растерялась, сникла и уступила свое место у семейного очага практически без борьбы. Ее жизнь в доме мужа стала невыносимой и вскоре она вынуждена была вернуться с ребенком к матери.

«Ты, Ольга, не тушуйся,– сказал ей один веселый человек, берейтор из цирка, который появился в ее доме сразу после развода.– Взять хоть лошадей: они бывают, как известно, рабочими, беговыми и для выездки. Хозяйство ты, надо признаться, не тянешь – вон у тебя посуда грязная по пять дней в раковине лежит. В театре и в кино у тебя полный сбой. Стало быть, ты создана для выездки. Ну-ка, мать пройдись. Я от тебя балдею...»

Оправившись после тяжелого поражения на семейном фронте, Оленька попыталась сходу вернуть утраченные позиции. Многие мужчины оказывали ей внимание, но охотников жениться что–то не находилось.

Дольше всех за Оленькой ухаживал поэт Колобанов. Вообще–то он торговал пепси-колой на Курском вокзале, но это не мешало ему писать стихи о дальних странствиях и даже печатать их в газете «Советская торговля».

Честолюбия у продавца хватило бы на трех поэтов. Ему мало было стихов, ему хотелось жениться на известной актрисе, пусть даже с ребенком, но непременно на актрисе и очень желательно, чтобы на известной. По образованию Оленька ему подходила. Оставалось только устроить ее по специальности и вывести в знаменитости.

Оленька не возражала. Под руководством Колобанова она выучила наизусть несколько глав из «Руслана и Людмилы» и отправилась в филармонию на суд худсовета, но так туда и не дошла. По дороге ее охватил мандраж. Она купила билет в кино и с удовольствием посмотрела детектив, а, вернувшись, домой, сказала Колобанову, что худсовет был в восторге от ее чтения, но ставок пока нет. Как только появятся – ей позвонят.

Колобанов принял это сообщение довольно спокойно, и договорился с одним знакомым режиссером, который работал в народном театре при клубе мебельщиков, чтобы он зачислил Оленьку в свою труппу. С «мебельщиками» у нее тоже ничего не вышло. Сначала они очень обрадовались, что в их коллектив вольется профессиональная актриса, но, видя, что Оленька не спешит «впрягаться в их телегу» – не учит текст, пропускает репетиции – быстро к ней охладели.

Тогда Колобанов сделал еще одну попытку вывести свою подругу в звезды. Он устроил ее на должность руководителя кружка художественной самодеятельности в парке культуры и отдыха. «У всех актеров тяга к режиссуре,– рассуждал он. – Так может в ней сидит Мейерхольд?»

Это было роковой ошибкой с его стороны. В кружке Оленька познакомилась с Бориской и стала ходить с ним в кино и в бары потихоньку от поэта.

Этому Бориске еще не было и восемнадцати. Он учился в десятом классе и мечтал о театральной карьере. Оленька открывала ему глаза на систему Станиславского и театр абсурда и не убирала его признательной руки со своей коленки. В конце концов, ему так все это понравилось, что однажды он перебрался к ней, захватив с собой томик Сент–Экзюпери и гантели. Родителям он оставил записку: «Простите вашего нехорошего сына. Он встретил женщину, без которой его жизнь не имеет смысла. Не ругайте меня и не ищите. Ваш Боровичок».

Родители нашли его только через два дня. Он ни в какую не желал возвращаться домой. Тогда они предложили Оленьке триста рублей. Когда она не взяла денег, они взволновались всерьез и подали заявление на имя директора парка, заверенное у нотариуса, в котором говорилось, что под видом занятий в театральной студии Оленька занимается растлением юношей.

Директор был не из пугливых, но его смутила подпись нотариуса. Он вызвал Оленьку к себе, посочувствовал ей, а потом предложил временно, пока скандал не утихнет, лечь на дно, то есть уйти по собственному желанию. Оленька пожалела симпатичного директора и согласилась уйти по-хорошему. Заодно она пожалела и Бориску, сообщив ему, что приласкала его из педагогических соображений, чтобы он почувствовал уверенность в себе, которая так необходима мужчине, как в жизни, так и на сцене.

Бориска плакал и порывался выброситься из окна, но Оленька отнеслась к этому спокойно. Она дала мальчику горячего молока и проводила до дома. Через год Бориска поступил в институт инженеров железнодорожного транспорта.

После Бориски у Оленьки было два «режиссера». Один из них оказался макетчиком с телевидения, а другой безработным актером из Воронежа и искателем столичной прописки.

– Ну, все,– сказала ей мать, когда раскусила воронежца. – С меня довольно творческой интеллигенции. Или ты будешь жить как все нормальные люди, или я уйду от тебя к чертовой матери. Моя квартира не дом терпимости. Был бы жив отец, он не допустил бы этого безобразия.  

– Хорошо,– согласилась Оленька, и мужчины на некоторое время перестали появляться в ее доме.

Она завела комнатные цветы и занялась воспитанием сына, который к тому времени уже пошел в третий класс. После школы она усаживала его перед собой, так, чтобы и цветы можно было видеть, и спрашивала, плохо скрывая свое душевное состояние:

– Ну, что тебе задали на дом, Киска?

Киска имел натуру артистическую, он любил сочинять истории из жизни собак и петь песни в хоре, но всякое регулярное занятие приводило его в такое уныние, что, казалось, он вот-вот заболеет.

– Десятичные столбики,– врал очень натурально способный ребенок.

– Открывай учебник,– говорила мать, и при этом вид у нее был такой, как будто она отдавала деньги, взятые взаймы два года назад.

– А в учебнике этого нет. Это учительница нам из своей головы рассказывала.

– Ну вот,– возмущалась Оленька. – Что хотят то и делают у вас там, в школе: учат не по программе, задают не по учебнику...

На этом их занятия и заканчивались.

От нечего делать Оленька решила бегать трусцой для здоровья. Но скоро забросила и это дело – в своих линялых тренировочных штанах с вытолканными коленками и кедах неопределенного цвета она больше походила на уборщицу, которая только что мыла подъезд, нежели на спортсменку. К тому же Киска получил пять двоек в четверти. Согласитесь, что матери двоечника как-то не пристало бегать трусцой. Комнатные растения завяли – у них подгнили корни оттого, что Оленька поливала их холодной водой прямо из-под крана.

– Хватит,– сказала ей мать. – Ты совершенно не приспособлена для самостоятельной жизни. На свободе ты теряешься. Тебя надо пристроить за хорошего человека. Вся ваша богема – плесень. Положительные люди служат в учреждениях. У нас в планово–финансовом отделе появился новый сотрудник. Он кажется вдовец.

Вдовцу было под пятьдесят. Он пришел в гости с тортом и почти весть его съел за чаем и разговорами. Трепаться он любил не меньше, чем есть. Во время разговора он все время перескакивал с пятого на десятое и обо всем судил так, как будто всю жизнь только этим и занимался, то есть затрагивал такие тонкости и частности, что всех, кто его слушал уже через пять минут одолевала зевота. Особенно много подробностей он знал о сближении галактик.

Оленька слушала гостя и думала: «Зануда, конечно, но видимо, положительный... А может, положительный и должен быть занудой?..»

Вдовец был настолько положительным, что даже не пытался ухаживать за Оленькой, даже комплиментов в ее адрес не отпускал. Только посмотрел на нее очумело, когда она, расшалившись, как бы невзначай, прижалась к нему грудью, когда подавала пальто.

Видимо, это все-таки сработало. Через две недели, когда Оленька уже думать забыла о вдовце, он вдруг позвонил по телефону и церемонно, словно какой-нибудь нафталин, пригласил ее к себе в гости на чашечку кофе.

– Возьмите бумагу и карандаш,– сказал он,– и запишите мой домашний адрес.

Он так долго и нудно объяснял Оленьке, как найти его улицу, дом и квартиру, что она уже на «третьем повороте» решила про себя, что никуда не поедет.

– Ты неисправима,– сказала мать. – Бог с тобой, живи, как знаешь.

Она устроилась бухгалтером в загородный пансионат и в Москву наезжала раз в месяц, чтобы передать дочери деньги и кое–какие продукты. А Оленька, таким образом, обрела полную свободу.

И снова в ее квартире появились художники, режиссеры, актеры, а следом за ними и их подруги, которые в свою очередь приводили сюда младших научных сотрудников и старших инженеров, которых они приберегали на черный день или на тот случай, если те вдруг защитят диссертацию.

Подруги друзей появлялись, как кукушки из часов и исчезали вместе с часами, но некоторые, выроненные из футляра, приживались на какое–то время, расплачиваясь за приют плавлеными сырками и вареной колбасой.

Вот так однажды в доме Оленьки появилась Светлана. Она была дочерью русской женщины, попавшей в Среднюю Азию во время эвакуации, да так и застрявшей там навечно, и неизвестного отца. Жгучие черные глаза и сросшиеся брови говорили о том, что в жилах Светланы, несомненно, текла азиатская кровь, но она это решительно отрицала и, в знак своего русского происхождения, носила на шее православный крест. Она никогда никому не рассказывала, что в детстве ее звали Ширин, а в русской школе, где она училась, одноклассники дразнили ее Ширинкой, и, что, прежде чем навсегда покинуть свой родной поселок, она заплатила десять рублей начальнику милиции, за то, чтобы он выдал ей паспорт на имя Светланы.

Там, в Азии, она кем только ни была: сначала швеей на фабрике, потом горничной в гостинице, билетершей в оперном театре и, наконец, ассистенткой режиссера на республиканской киностудии.

Однажды некий Бахрам, из горкома комсомола, предложил ей проехаться с ним в Москву за автомобилем. Светлана тут же согласилась.

В столице Бахрам остановился у своего родственника Файзуллы. Этот Файзулла жил тем, что скупал ковры, фарфор, телевизоры, холодильники и другие товары, с которыми в Азии было туго, и втридорога перепродавал землякам. Ему было лет шестьдесят, и он считался, даже по азиатским меркам, человеком зажиточным.

Пока Бахрам оформлял покупку «Волги», Светлана сумела настолько вскружить голову аксакалу, что тот пожелал оставить ее при себе. Бахрам не возражал. Он, как хорошо воспитанный азиатский юноша, умел уважать седины и чтил родственные связи. К тому же новенький автомобиль занял столько места в его сердце, что там не осталось места для бедной девушки с киностудии.

Первое время Файзулла гоголем ходил вокруг Светланы, он был готов выполнить любое ее желание, и она этим охотно пользовалась. За какой–то месяц она стала обладательницей каракулевой шубки, лисьей шапки, сережек с бирюзой и трех золотых колец с симпатичными камешками. Признательная девушка спала с хозяином, готовила ему плов и не совала нос в его дела.

Казалось бы, что еще аксакалу надо. И действительно, Файзулла был доволен, но ему не хватало уверенности, что так будет и завтра, и послезавтра... Пожилому человеку некогда распутывать узлы. Взвесив все «за» и «против» Файзулла сделал Светлане предложение. И вот тут–то все пошло вкривь и вкось. Оказалось, что Светлана вовсе не намерена навсегда поселиться в золотой клетке. Она, дескать, женщина европейская, привыкла сама за себя решать, сама устраивать свою жизнь. И вообще, она решила посвятить свою жизнь искусству и уже сделала первый шаг – поступила работать лаборанткой в художественное училище. Для человека воспитанного в азиатских традициях брак с такой эмансипированной особой будет настоящей мукой. С другой стороны, ей нужна квартира, ему женщина, так не лучше ли все оставить, как есть к обоюдному удовольствию.

Скрепя сердце, Файзулла согласился на эти условия. Его успокаивало только то, что Светлана русская, хотя он подозревал, что это не так. Он смутно представлял себе работу лаборантки в художественном училище и думал, что она должна непременно расхаживать там, в белом халате, как медсестра, и переставлять пробирки с красками. Видел бы он, какими опытами занималась Светлана в своем училище...

Обычно молодые натурщицы не сразу решаются позировать обнаженными – Светлана разделась в первый же день.

– Знаете, кто больше всего любит воду? – говорила она своим новым подругам–натурщицам. – Вы думаете рыба? Как бы не так – верблюд. У нас в Азии, можно состариться и ни разу в жизни не показать себя мужику в натуральном виде. Там ухитряются трахаться, не снимая штанов. Ненавижу эту азиатчину...

Некоторые думали, что Светлана пошла в натурщицы только ради того, чтобы покрасоваться в голом виде перед молодыми людьми, но это было не совсем так. Публичная демонстрация своих прелестей была для нее не самоцелью, а неким символом освобождения от провинциального идиотизма. Она мечтала показать себя в более широком смысле – стать художницей, войти в круг московской богемы и... Дальше, как обычно возникал принц, только в ее случае это был не волоокий восточный красавец, а белокурый ариец.

За свою работу Светлана получала гроши, но, как ни странно, этот заработок для нее много значил. Дело в том, что Файзулла, при всей своей щедрости, всегда желал знать, куда идут его деньги. Хитрый азиат не доверял Светлане, и все покупал сам, начиная с продуктов и кончая цацками для своей содержанки.

Часто у нее не было даже рубля, чтобы пообедать. К счастью всегда находился кто-нибудь, кто не прочь был накормить хорошенькую натурщицу. Она охотно принимала приглашения и просто упивалась общением с разными людьми, особенно с импозантными художниками. И еще она любила бывать в московских домах.

Однажды случай привел ее в квартиру Оленьки. Поначалу Светлана относилась к хозяйке квартиры довольно настороженно, видя в ней потенциальную соперницу. Рядом с монументальной пышноволосой блондинкой с театральным образованием, Светлана сама себе казалась гадким утенком с плохими шансами превратиться в лебедя. Но вскоре она поняла, что Оленька никакая не конкурентка, а просто Буренка, и прониклась к ней теплым чувством.

Для девушки из азиатской глуши, актеры были существами не от мира сего – богами олимпийцами, которые посредством своего искусства могли влиять на судьбы простых людей. Во всяком случае, ее жизнь складывалась под их влиянием. И хотя Оленька мало походила на тех индийских кинозвезд, при виде которых у Светланы замирало сердце, и слезы восторга наворачивались сами собой, она все же была дипломированной актрисой, дружбой с которой, можно было, и щегольнуть при случае.

– А почему бы тебе, не поработать у нас, в художественном училище,– робко предложила Светлана, когда узнала, что Оленьке нечем заплатить за квартиру,– временно, конечно, пока не предложат хорошую роль.

– Там нужно раздеваться? – спросила Оленька.

– Это на твое усмотрение, просто обнаженная натура дороже стоит.

– Отлично,– сказала Оленька,– тогда я буду раздеваться. Только, когда меня вызовут на съемку, я уйду.

– Пожалуйста. У нас можно приходить и уходить, когда захочешь, и никто не спрашивает никаких трудовых книжек.

На съемки Оленьку вызывать не спешили, так что она застряла в училище надолго. Работа натурщицы ее не тяготила, даже пришлась ей по вкусу. Никакой ответственности, сиди себе, как посадят или стой, как поставят. Если ты не в духе, то художник напишет женщину, которая не в духе, если у тебя синяк под глазом – тоже не беда. Картина будет называться «Обнаженная с синяком» или что-нибудь в этом роде. И, если она написана хорошо, то ее повесят в выставочном зале и все будут ее разглядывать и нахваливать. Имена актрис эпохи Возрождения нам не известны, хотя среди них наверно было немало гениальных, а Мону Лизу знают все, лишь потому, что она сидела перед художником и улыбалась, вспоминая, может быть вчерашний ужин.

В общем, Оленька была благодарна Светлане за то, что та нашла для нее место, где можно получать деньги, не насилуя свою натуру, и при этом быть причастной к искусству. А Светлана, оказав Оленьке услугу, могла рассчитывать на ее дружбу и гостеприимство. В сущности, она была человеком бездомным – у Файзуллы она жила на птичьих правах, а к Оленьке можно было и с мужчиной прийти и просто так заглянуть после работы – попить чаю, отвести душу.

Особенно она любила навещать подругу, когда у той собирались творческие люди. Они пили водку или шампанское и вели умные беседы. Как шаманские заклинания звучали на кухне, непонятные, но будоражащие слова: «экзистенциализм», «катарсис», «сублимация»...

Гости пили и рассуждали, и, наконец, кто-нибудь из них, устав от интеллектуальных заморочек, обращал внимание на симпатичную брюнетку, которая ничего не говорила, но казалось все понимала. Ловушка захлопывалась. Это был единственный доступный Светлане способ свести счеты с судьбой, которая так паршиво с ней обошлась, явив ее на свет в азиатском захолустье.

Сидя в уголке и слушая умные речи, Светлана старалась запомнить все, о чем говорилось. При этом она почти физически ощущала, как из нее улетучивается азиатчина. Уже через месяц после знакомства с Оленькой она уже спокойно могла говорить в течение пятнадцати минут о Борхесе, Ионеско и концептуализме. Один реставратор весь вечер втолковывал ей постулаты дзен–буддизма, но это ее не вдохновило.

Светлана благоговела перед людьми искусства, хотя, чего греха таить, некоторые из них казались ей просто полоумными. Взять, к примеру, странное существо по имени Ева. Эту Еву привел к Оленьке какой–то знакомый знакомых на часок, но так получилось, что она застряла здесь на долгие месяцы. На ночь она осталась, потому что напилась и не могла объяснить, куда ей нужно ехать. Утром у нее болела голова, а к полудню выяснилось, что хозяйка, у которой она снимала койку, выгнала ее с квартиры, и забрала вещи в залог, потому что Ева задолжала ей за полгода.

Ева была тщедушная бледная девица с большим носом. Ходила она неизменно в солдатском галифе и в жилетке, сшитой из лысого коврика, но считалась необыкновенно талантливой художницей. Она таскалась с этюдником по помойкам и свалкам, отыскивала там изуродованных, выцветших кукол и рисовала их несчастных, заброшенных на фоне мусорных куч и ржавого железа. И сама она была как эти куклы – жалкой и никому не нужной.

Впрочем, Оленька ее, кажется, понимала. Во всяком случае, она ни разу не намекнула Еве, что надо бы хоть за питание платить, хотя она сама едва сводила концы с концами.

Один из Оленькиных «режиссеров», журналист Талалай, назвал Еву родоначальницей «куклизма».

– Вот мы смеемся,– говорил он Оленьке, не то в шутку, не то всерьез,– а может статься, что ее картины будут висеть в Лувре. Тогда как «творения» тех, кого сейчас выставляют в Манеже, займут достойное место в вестибюле какого-нибудь Дома колхозника.

Оленька ему поверила и купила Еве матерчатые туфли. Ева так растрогалась, что у нее начался насморк.

– Оля,– сказала она, когда, наконец, успокоилась настолько, что смогла говорить,– можно я продам эти туфельки и куплю себе корейские кисти.

Оленька сняла с полки томик Булгакова, оставшийся у нее от кого-то из «режиссеров» и снесла на книжную толкучку. На вырученные деньги она купила три кисти для Евы.

Глядя на Оленьку, и Светлана стала проявлять внимание к Еве. Ей нравилось, что Ева настоящая художница, что она обращается ко всем, даже к ней на «вы» и не кичится своим «художничеством», хотя и была убеждена, что ни какой талант не заменит женщине внешней привлекательности.

Светлана таскала у Файзуллы урюк, кишмиш и прочие восточные лакомства, которые земляки привозили ему мешками в качестве бакшиша, и угощала подруг.

– Поклюй,– говорила она Еве.– Для головы хорошо и вообще повышает этот... тонус что ли. Моему бабаю уже под семьдесят, а тонус у него еще маячит. Это потому, что жрет все натуральное – курагу, плов, халву, а не какой-нибудь «Завтрак туриста». С консервов, небось, не встанет...

– Спасибо,– говорила Ева, поднося к губам изюмину. – Вы не представляете, как много значит для меня дружеское участие.

Светлана шмыгала носом и в следующий раз норовила прихватить что-нибудь повкуснее – персик или гранат. Но однажды Файзулла увидел, как она брала из корзины фрукты, и избил ее.

– Любовника завела, сука,– приговаривал он, таская ее за волосы. – Моими персиками его кормишь, собака. Твою шкуру надо вывернуть наизнанку.

Светлана не стала ему объяснять, зачем ей понадобились фрукты. Он все равно не поверил бы. Впрочем, не так уж он был далек от истины: мужчины, с которыми Светлана приходила к Оленьке, тоже не прочь, были полакомиться сочными плодами, не говоря уже о мальчиках из училища.

Файзулла разбил Светлане губу, и она целую неделю нигде не показывалась, благо в училище можно было приходить, когда вздумается или вообще не приходить. Первые два дня она думала, что уйдет от бабая, как только губа заживет, но потом решила еще немного потерпеть. Через неделю она совсем оправилась от побоев, но ощущение страха перед гневом хозяина не оставляло ее, а мысли о том, что она все время должна кому–то принадлежать как вещь, делала ее несчастной.

Ревность Файзуллы проявилась совсем некстати. Как раз в это время Светлана влюбилась. Объектом ее любви стал преподаватель живописи. И он, кажется, готов был ответить на чувства девушки, но азиат совсем ошалел. Каждый раз, когда Светлана приходила домой, он заставлял ее раздеваться, и внимательно рассматривал – не осталось ли на ней следов страсти, и, не найдя ничего, все равно бил ее.

– Я больше так не могу,– жаловалась она подругам. – Все норовит ногой в живот, чтобы не могла рожать...

– Что тебя держит? – пожимала плечами Оленька.– Он тебе никто. Собралась и ушла.

– Тебе хорошо говорить – у тебя есть квартира.

– Забирай вещи, приходи ко мне.

– Конечно. Вот убью его и приду к тебе.

– Просто Юдифь,– смеялась Светлана, хотя вообще–то ей было не до смеха.

Жена Талалая узнала ее телефон и звонила ей каждый день, досаждая оскорблениями и угрозами. Она грозилась заявить на Оленьку в милицию, чтобы ее выселили из Москвы как тунеядку и аморальную женщину. А тут еще Киска нахватал двоек и стал прогуливать уроки, и все шло к тому, что его оставят на второй год. В общем, как говорится, пришла беда – открывай ворота.

Но все это были только неприятности, а настоящая беда пришла потом и, как это обычно бывает, нежданно–негаданно. В поисках натуры Ева как-то забрела на пустырь возле станции Северянин. Там все было такое необычное, марсианское – огромный мрачный мост через железнодорожные пути, свалки, пакгаузы... и, наконец, этот обширный пустырь, поросший бурьяном, среди которого, подобно языческим курганам высились груды строительного мусора. И чего тут только не было: всякие железяки, осколки керамики, стулья без ног, ноги от столов... Ева наша здесь целую гору ржавых иголок. Это было похоже на муравейник. Страшный муравейник – отвратительная пародия на живую природу – соседствовал с долговязыми репейниками, на которых весело раскачивались по-праздничному яркие щеглы.

Ева достала из рюкзака лысую куклу с продавленной грудью, стала ее писать на фоне стального муравейника, и вдруг почувствовала, что не может работать. Кто-то за ней наблюдал. Она почти физически ощущала чей–то взгляд. Ей стало страшно, но она решила не подавать виду, что боится. «Ну и пусть смотрит,– подумала она, а я буду вести себя так, как будто здесь никого нет. Акулы нападают на человека, когда чувствуют, что он паникует. Сейчас сделаю блик на траве, не спеша, все соберу, и пойду на станцию. Это мальчишка какой-нибудь подсматривает. Кому здесь еще быть...» Она сделала два мазка, отошла, чтобы посмотреть со стороны, и вдруг увидела, как из-за обгорелого контейнера вышли двое мужчин. Один – высокий с маленькой головой. Он был небрит и оттого казался закопченным. Другой – молодой, кудрявый, с улыбкой, как будто приклеенной к чужому лицу. Они решительно направились в ее сторону. Длинный сходу опрокинул ногой этюдник. Кудрявый сбил Еву с ног толчком в лицо.

Ева не кричала, не потому, что боялась своих обидчиков и, не потому, что это было бесполезно – ее могли услышать рабочие на железной дороге – с пустыря видны были их фигурки в оранжевых жилетах. Неотвратимость происходящего лишила ее голоса, сил, воли. Это чувство было ей хорошо знакомо, хотя она его испытывала при других обстоятельствах.

Она понимала, что с ней происходит нечто отвратительное, и одновременно думала о том, как бы у нее не отобрали краски, потому что денег на новые не было.

Краски у нее не отобрали. Только раскидали все. Она потом долго ползала вокруг, искала в траве тюбики, кисти. Холст обидчики зачем–то порезали ножом, но она его все равно аккуратно свернула и положила в рюкзак. И только, когда все вещи были собраны, она пошла на станцию.

По дороге Ева несколько раз готова была заплакать, но все-таки сдерживалась. Она старалась ни на кого не смотреть, чтобы не обращать на себя внимания. Ей казалось, что она вся в грязи.

В электричке и в метро она становилась лицом к стене и, лишь переступив порог Оленькиного дома, наконец, дала волю слезам. Бросив свои вещи в прихожей, Ева повалилась на кушетку, и зарыдала так, что Оленька даже хотела вызвать скорую. Она подумала, что у Евы начался эпилептический припадок. Только после того, как Оленька затащила Еву в ванную и напоила ее валерьянкой та успокоилась, то есть одеревенела – лежала на кушетке, тупо уставившись в стену, и молчала.

Оленька, как могла, ухаживала за ней, и даже Киска старался сделать для Евы что-нибудь хорошее. Например, он чистосердечно признался ей, что стащил у нее тюбик, на котором было написано вкусное слово «киноварь». Но все усилия добрых друзей оказывались тщетными – Ева по-прежнему ни на что не реагировала. Она смотрела на все как бы издалека, как будто ее уже не интересовало все, что происходит на белом свете. И это особенно пугало.

Талалай посоветовал вызвать врача, но Оленька не решилась: врач стал бы интересоваться, кто больная да что с ней случилось, дело могло дойти до милиции, а Оленьке этого не хотелось. Супруга журналиста написала–таки на нее жалобу участковому. Новые обстоятельства могли подлить масла в огонь. Оленька была в растерянности.

А тут пришла новая беда. Файзулла выследил, что Светлану провожает мужчина, избил ее ногами и привязал к кровати, а сам ушел ночевать в гостиницу к земляку. В таком состоянии она провела всю ночь и освободилась только под утро, содрав в кровь кожу на запястьях.

Она надела на себя все побрякушки, прихватила каракулевую шубку и триста рублей из тайничка под паркетом, и пошла к Оленьке.

– Он меня выгнал,– соврала она подруге. – Сказал, что блядь ему не нужна.

– Чудовище,– посочувствовала ей Оленька. – Ну да это и лучше, что выгнал. Мог и убить. Поживешь у меня, оклемаешься, а там видно будет.

Вечером зашел Талалай. Он был немного навеселе, балагурил и сам смеялся над своими шутками.

– Свернул в Столешников,– рассказывал он,– а навстречу цыгане. Смешные такие – низенькие и все бабы беременные, а впереди дядька: тоже низенький, но усатый и в шляпе. Показывает на Долгорукого и спрашивает меня: «Скажи, товарищ, кто это такой?» Я ему объясняю, мол, князь Долгорукий – основатель Москвы, а он поворачивается к своим бабам и говорит: «Ну вот, я же вам говорил, что Илья Муромец, а вы заладили: Дзержинский, Дзержинский...»

Оленька вежливо изобразила улыбку, Светлана вздохнула, а Ева, как лежала на кушетке лицом к стене, так и продолжала лежать.

– С вами на поминки хорошо ходить, леди – всегда можно рассчитывать, что лишний шкалик нацедят,– попытался еще шутить Талалай.

– Хочешь чаю? – спросила Оленька. – Только у нас сахару нет.

Талалай, было, сник, но все же сделал еще одну попытку расшевелить подруг.

– Представляете, встречаю вчера сокурсницу. Несуразная такая девица была: худющая, ноги как спички. Мы ее звали ДДС, то есть доска два соска. И фамилия у нее была совершенно идиотская, и шла ей, как корове седло – Кит. А тут я ее сначала не узнал: костюм на ней от Версаче, благоухает «Коти», вся такая благоухоженная... Хотя все равно ДДС. Ты, что, говорю, в спортлото куш оторвала? Нет, говорит, вышла замуж за датчанина. Ну, говорю, я рад. Вижу, что с уровнем жизни у тебя все в порядке. А фамилию ты свою переменила? Кто ты теперь? Хансен или Мадсен? Нет, говорит, я теперь Шприц.

– Умеют люди устраиваться,– вздохнула Светлана вместо того, чтобы рассмеяться. – Конечно, живя в Дании можно выглядеть. Не надо экономить на обеде. Чтобы купить себе французскую помаду.

– И никто тебе в душу не лезет грязными лапами, поддержала ее Оленька.

– А что, девчонки,– сказал Талалай. – Давайте я вам найду иностранных женихов. Поедете и вы в Европу, поживете там как люди. Ну, кому датчанина?

– Врете,– сказала Светлана.– Откуда ты его возьмете?

– А что,– сказала Оленька, чем мы хуже твоего кита. Давай, знакомь. Мама человек самостоятельный, а надо будет, я ее к себе выпишу. Я поеду, меня здесь ничто не держит: жизнь дорожает, хороших ролей нет, так что собирайся, Киска, поедем с тобой в Данию.

Киска любил слушать взрослых так, чтобы не подавать виду, что его интересуют их разговоры, но, как только, речь заходила о нем, он тут же вступал в беседу.

– А в Дании речка есть?

– Там целое море,– сказал Талалай. – Если лето очень теплое, то можно купаться.

– А если холодное?

– Купаться нужно в Италию ехать, там всегда тепло,– сказал Талалай,– и можно апельсины срывать прямо с дерева.

– Хочу в Италию,– сказал Киска.– Ну, ее на фиг, эту Данию.

– Послушайте, Талалай,– сказала Светлана,– а с итальянцами можете нас познакомить? Они ведь тоже бывают блондинами? Итальянцы все-таки веселее...

– Итальянский неореализм – это моя давняя любовь,– расчувствовалась Оленька. – Я и актрисой–то стала под влиянием Де Сантиса. Мечтала быть, как Сильвана Мангана. Мне и в голову тогда не приходило, что Сильвана у нас не вылезала бы из эпизодов, потому что у наших задрипанных режиссеров не хватило бы духу. Чтобы жениться на ней, и денег, чтобы сделать ее своей любовницей. Ах, Италия... Хорошо бы поселиться в Риме недалеко от виллы Боргезе. Гоголь был не дурак, он хотел всю жизнь прожить в Риме, но приехал в Россию и умер. Я бы собрала у себя всех талантливых людей: артистов, музыкантов, поэтов... Открыла бы салон, как княгиня Волконская...

– А какие еще есть города в Италии? – спросила Светлана.

– Пиза,– сказал Талалай.

– Шутите,– не поверила Светлана.– Такое похабное имя.

– Я серьезно.

– Нет, там я не хочу жить. А еще, какие есть города?

– Венеция, Неаполь, Милан, Палермо... – стал перечислять Талалай.

– Ливорно,– сказала вдруг Ева тихо, почти шепотом, но это прозвучало как хлопок в тишине, потому что никто не ожидал услышать ее голос. – В Ливорно родился Модильяни – самый великий и самый загадочный художник нашего века. Там, наверно, есть его дом.

– Да,– сказала Светлана решительно. – Правильно. Ты тоже с нами поедешь. Найдешь себе богатого мужа, будешь жить в Ливорно и потихоньку встречаться со своим Модильяни. А я бы познакомилась с Тото Кутуньо.

– Решено,– загорелся Талалай, вскочил со стула и забегал по комнате от волнения. – Я вам всем найду по итальянцу. Их шестьдесят миллионов. У нас тут их тоже много околачивается. Так что выходите замуж и поезжайте с Богом. Вспоминайте только добрым словом Талалая. Ты, Оля, непременно будешь сниматься у Де Сантиса. А если он умер, то у Де Сики. А у Киски будет свой фиат и комната с видом на Адриатическое море.

– И корабль,– не мог не встрять Киска.

– Не перебивай старших,– одернула его мать.

– А ты, Светлана будешь топ моделью у Армани, и все певцы будут тебе пятки лизать. Восточные женщины там как раз входят в моду.

– Я русская,– обиделась Светлана.

– Вот именно,– продолжал Талалай. – Русские теперь в моде. Будешь демонстрировать пеньюары под «Калинку» и все тебе станут аплодировать, носить на руках и называть Машей. Там всех русских девушек Машами называют. А вы, Ева, откроете мастерскую в старинном палаццо и все помойки Рима, Венеции и Флоренции будут к вашим услугам. О вас заговорят, как об основоположнице куклизма и критики найдут ваши картины гениальными, а ценители будут покупать их за миллионы...

– Если в лирах, то мне на краски и холсты едва хватит,– улыбнулась Ева, показав всем свои испорченные зубы.

– В долларах, детка, вы должны знать себе цену. Требуйте девочки, чтобы с вами расплачивались долларами. Это надежней,– несло журналиста. – И вот представьте себе, что однажды вы решили встретиться в кафе под пиниями, на берегу лазурного залива Санта Лючия... Вы знаменитые, прекрасные у вас каждая минута расписана, и все же вы находите время для дружбы. Вы приехали в Неаполь, оставили своих импресарио в отеле, а сами усаживаетесь за столик. Вы устали от славы, вы хотите скромно посидеть за бутылочкой кьянти, но падроне узнает вас и ставит на ваш столик вазу с этими... глициниями.

– Глицинии не стоят, они вьющиеся,– робко вставила Ева.

– Это здесь ничего не стоит, а там все в порядке, обиделся Талалай. – Итак, вы сели за столик, заказали по сто граммов водки и соленых огурчиков...

– Постой, постой,– вмешалась Оленька. – Мы же пьем кьянти...

– Это для разминки кьянти, а после надо водочки... Вы же ностальгировать приехали, а какая ностальгия без водки?..

– А я тебе говорю, что не стану пить водку,– заупрямилась Оленька.

– Странная ты синьора, честное слово, ты что сюда, то есть туда наслаждаться приехала? Ты тоскуешь по родине. А как можно тосковать под кьянти?

– Ладно, уговорил. Пусть будет водка.

– Ну, то-то же,– успокоился Талалай. – Сидите, стало быть, вы за столиком и вспоминаете березки, московское метро, сливочное мороженое, от которого в заднице слипается, квас, черный хлеб... Ты, Светлана, дополнительно должна еще вспоминать лагман и плов.

– Вот еще, огрызнулась Светлана.– Терпеть не могу всей этой азиатчины на хлопковом масле.

– Хорошо,– согласился журналист, вспоминай плов на коровьем масле... Вот, значит, вы сидите и вспоминаете, и вдруг одна из вас говорит: «А помните, Талалая? Где он сейчас? Давайте выпьем за его здоровье. Отзывчивый был человек и не без таланта. Помните его репортажи о строительстве Чирчикской ГЭС? Какое свежее восприятие, какой образный язык... Нет, я не могу больше говорить, меня слезы душат...

Талалай еще долго фантазировал. Подруги слушали его с удовольствием и сами не прочь были что–то добавить. Мало–помалу они забыли о своих бедах и перенеслись в другую жизнь, ими самими выдуманную.

Игра оказалась увлекательной. Ева повесила над кушеткой репродукции Боттичелли. Светлана купила пластинку Кутуньо и крутила ее каждый вечер к великому удовольствию Киски, который готов был весь вечер сидеть у проигрывателя, только бы не делать уроки.

Вскоре Оленька сообщила, что поступает на курсы итальянского языка. Ее подруги также изъявили желание поступить на курсы. К тому времени они уже жили врозь. У Светланы закончился роман с живописцем, и она вернулась к Файзулле. Ева устроилась вести кружок рисования в окружном Доме офицеров. Там, в мастерской, она поставила себе раскладушку. Но они по-прежнему встречались, чуть ли не каждый день, и всякий раз разговор у них как–то сам собой перескакивал на Италию.

Начнет, скажем, Оленька рассказывать про то, как к ней приходил участковый, справляться, где она работает да, кто у нее бывает, а когда она ответила ему, что снимается в кино, он переспросил, где же все-таки она работает.

А Светлана ей:

– Вот валенок. Я читала, что когда Софи Лорен едет со своей виллы в город, каждый полицейский отдает ей честь.

Станет Ева рассказывать, что офицерские дети ни в зуб ногой в живописи.

Оленька тут же скажет:

– Они не виноваты, никто их не учил понимать прекрасное. Мы живем в стране, где от одного памятника культуры до другого тысяча километров. Слава Богу, что у нас хоть государство большое. Вот если бы эти дети с детства могли видеть гробницу Медичи и собрание Уффици...

– Вот именно,– говорила Светлана, хотя не совсем понимала, для чего детям нужно все время видеть чью–то могилу.

– Дети способные, только очень невоспитанные,– вступалась за своих питомцев Ева. – Один мальчик написал углем на стене неприличное слово. Я сказала ему, чтобы пришли родители. Пришел отец, крупный такой мужчина, похож на пикассовского гимнаста, и говорит: «Вы уж простите, некому его воспитывать. Я все время в части, а мать у него...» И, представьте себе, называет то самое слово, которое его сын написал на стене.

– А мне кажется, что эта похабщина у нас от климата,– говорила Светлана, и все покатывались со смеху, и на душе становилось немного легче.

Удивительная штука происходила с подругами. Были они, в общем-то, как бумажки, которые осенний ветер гоняет по улицам: то прибьет к стене, то забросит под колеса автомобиля, а то прямо в грязь. Но вот появилась в их жизни эта невероятная Италия, которой может вовсе и нет на свете, и все, как будто переменилось. Нет, они не стали счастливее, но, забравшись на свою Италию, как на спасательный круг, они вдруг увидели себя под собой маленькими и беспомощными. И оттого жизнь их стала чуточку ненастоящей, чуточку чужой и боль немного чужой болью, которая вроде бы и болит не так больно. Во всяком случае, терпеть можно.

Итак, для полного счастья, то есть для пущей важности, им не хватало только курсов иностранного языка. Мечта требовала воплощения, а курсы это уже вполне реальный шаг – за них нужно платить деньги. А человека, который платит деньги за желаемое, назвать пустым фантазером даже язык не поворачивается.

Они заплатили и пошли на курсы. Втроем. Даже Ева, которая, кажется, задолжала всем на целую жизнь вперед, раздобыла где–то червонец и заплатила за занятия. Правда, на толстую тетрадь денег не хватило. Пришлось Оленьке урвать для нее от Киски школьную тетрадь в клеточку.

Первое занятие произвело на подруг самое благоприятное впечатление. Особенно им понравился преподаватель, который велел называть себя Джованни Джузепповичем. Это был не старый еще человек с лицом, складывающимся в самые невероятные гримасы. Он начал занятие с длинного монолога по-итальянски. Свою речь он подкреплял не слишком пристойными жестами. Подруги ничего не поняли, но сильно его зауважали. А что касается жестов, то девушки списали это на южную экспансивность. Они сразу признали в нем итальянца. Их не смутила даже его фамилия – Чемодуров.

– Класс,– восхищалась Светлана то ли занятием, то ли преподавателем.

– Аттенционе, финестра, павименто... – произносила Оленька, как будто играла на арфе. – Вы только вслушайтесь, девушки... Это же музыка... А мы тут квакаем в своем болоте.

– Вот именно,– соглашалась,– Светлана. – А как вы думаете, этот Джузеппович... Он, правда, итальянец?

– Во всяком случае,– говорила Оленька,– он может нам многое дать.

– Фактура Манцу,– многозначительно произносила Ева.

– Он ни капельки не похож на грузина,– замечала Светлана, и подруги с ней соглашались, хотя и не совсем понимали, почему итальянец по фамилии Чемодуров должен быть похож на грузина.

Время шло. Оленька, Светлана и Ева встречались все реже и реже. Жизнь как будто разводила их по углам. Но раз в неделю они приходили на курсы итальянского, а после занятий делились новостями.

К Оленьке зачастил участковый. Сначала он заглядывал к ней от случая к случаю, якобы, так им, участковым, положено. Стоял у порога, бормотал что–то невнятное про порядок, а сам вытягивал шею и прислушивался – нет ли мужчин в квартире. Как-то Оленька из вежливости и, в надежде, что участковый, удовлетворив свое любопытство, оставит ее в покое, пригласила его на кухню. Он посидел, помолчал, выпил три чашки чаю и ушел. А на следующий день заявился с аквариумом. Киска от восторга чуть не передушил всех рыбок. С тех пор участковый, которого звали Анатолием, приходил каждый вечер, а уходил за полночь, а однажды он и вовсе остался ночевать у Оленьки.

Светлана влюбилась в Чемодурова. Она бросила работу и вместо училища ездила к нему в Ясенево, благо он жил бобылем и работал через день.

– Ты итальянец? – спрашивала Светлана своего возлюбленного в минуты нежности.

– В известной степени, да,– уклончиво отвечал Чемодуров.

– Поедем в Италию, Ванечка,– говорила Светлана, целуя его в руки. – Ты там будешь все равно, что свой, а я устроюсь при тебе. А то мне здесь страшно. Файзулла совсем спятил. Он меня обнюхивает. Позавчера ночью просыпаюсь, а он стоит возле меня и смотрит. Я говорю: «Ты чего?», а он молчит. Одеяло с меня стянул и разглядывает меня молча. Я так и не смогла больше уснуть. Мне кажется – он следит за мной. Я, прежде чем ехать к тебе, заезжаю в училище.

– Ти вольо бене, миа белла,– говорил Чемодуров и гладил Светлану по голове.

– Ты мой сладкий,– вздыхала она, закрывала глаза и обо всем забывала.

И у Евы все складывалось как будто удачно. Отец того мальчика, который написал на стене неприличное слово, после разговора с ней стал вдруг проявлять интерес к изобразительному искусству. Он приходил на занятия кружка, садился в углу и глядел, как Ева подходит то к одному ребенку, то к другому, смотрит, что у них получается, что-то им говорит с улыбкой, берет карандаш и поправляет рисунок...

– Гляжу я на вас Ева Марковна, и удивляюсь. Как ласково вы обходитесь с этими обормотами,– сказал он ей как-то. – Их за уши драть надо, а вы им «детки». И, самое удивительное, что они вас слушаются, даже мой спиногрыз.

Выяснилось, что папаша одинок. Жена от него ушла и оставила ему сына. Он был в чине капитана, но занимал полковничью должность, хорошо зарабатывал, снимал неплохую квартиру. Найти женщину для него не составляло труда даже при наличии ребенка, но с некоторых пор его не устраивали знакомые по вечеринкам в Доме офицеров – все как одна слабы на передок. Пусть будет страшненькая, зато добрая и воспитанная.

Ева первая перестала посещать курсы итальянского. Сначала она перебралась на квартиру к капитану, а затем уехала с ним на место его нового назначения – в Архангельск.

Перед отъездом Ева зашла к Оленьке с бутылкой чинзано. Они выпили, всхлипнули и расстались. На прощание Ева подарила подруге свою картину, на которой была изображена кукла с продавленной грудью на фоне пизанской башни.

Оленька хотела порадоваться за подругу. Но у нее это плохо получилось. Накануне от нее ушел участковый, который прожил с ней почти год. Человек он был не ее круга – провинциал не только по рождению, но и по натуре. Он, хотя и учился на четвертом курсе юридического факультета, но не понимал Оленькиных эстетических запросов, и потому запретил ей работать натурщицей.

–Нечего тебе там голой жопой сверкать. Скоро сороквник стукнет, а ты все в девочку играешь. Не можешь работать по специальности – сиди дома, пацана воспитывай. Денег нам хватит.

Так порвалась последняя ниточка, которая связывала Оленьку с искусством. Впрочем, оставался еще итальянский язык. Но и против него Анатолий возражал.

– На кой ляд сдался тебе этот язык. Хочешь работать переводчицей – учи как все – английский. А этот макаронный язык никому не нужен – бесполезная трата времени и денег.

Оленька боялась ему возражать. Она вообще его побаивалась, особенно, когда он надевал форму, но в то же время чувствовала себя с ним настоящей женщиной, то есть женой и матерью. Она даже перестала опускать глаза, когда встречалась с пожилыми соседками по подъезду. Все это было приятно, но и грустно тоже.

Вскоре Оленька забеременела, но не решилась просить у своего участкового денег на аборт, а ложиться в обычную поликлинику не желала, потому что боялась боли и унижений. Прошло пять месяцев, прежде чем она решилась избавиться от плода. Оставалось только прибегнуть к домашнему средству. Оленька выпила две таблетки папаверина и опустила ноги в горячую воду. Она упала в обморок, но не выкинула. Анатолий, увидев ее лежащей без чувств, в ванной на полу, тут же вызвал скорую. Когда он узнал о причине обморока, то сказал:

– Я, конечно, дурак, но не настолько, чтобы кормить двух выблядков сразу. Видно горбатого только могила исправит.

Оленька даже не пыталась объяснить ему, что это его ребенок, когда он укладывал вещи. Она устала быть подругой участкового милиционера. Ею овладело какое–то тупое безразличие ко всему, что происходило вокруг. Из этого состояния ее вывел лишь случай со Светланой.

После отъезда Евы и очередной попытки Оленьки обзавестись мужем, только Светлана все еще оставалась в своей Италии. Два раза в неделю Чемодуров открывал ей дверь своей холостяцкой квартиры со словами «Бон джорно, белла! Коме ва?»

Светлана была совершенно уверена, что Файзулла выследил ее. Каждый раз, когда она выходила от Чемодурова, кто-то сбегал по лестнице, оставляя после себя в подъезде дробное эхо.

Светлана знала, что это Файзулла, но дома она не подавала виду, что знает. Файзулла больше не требовал от нее доказательств верности. Свою беду он сносил молча. Сидел на кухне над раскрытым Кораном и беззвучно шевелил губами. По ночам он иногда приходил в спальню, подкрадывался к Светлане, которая лежала в постели ни жива, ни мертва, произносил что–то на арабском языке и возвращался на кухню. По ночам Светлана старалась не спать, но случалось, что она не выдерживала и засыпала под утро.

Она понимала, что рано или поздно это может плохо кончится, что надо уходить, но никак не решалась. Чемодуров все настойчивее предлагал ей перебраться к нему, но что-то ее удерживало от этого решительного шага, может быть то, что он сам едва сводил концы с концами. Двоим невозможно было прожить на его нищенскую зарплату.

Но однажды, после страшной ночной сцены, когда Файзулла ушел с очередным земляком покупать ковры, она все-таки собрала вещи, и поехала к Чемодурову. Взяла только самое необходимое, а шубу и цацки оставила. Она знала, что Файзулле известна квартира ее любовника, но надеялась, что он не решится заявиться туда.

Вечером того же дня Светлана и Чемодуров позвонили Оленьке и пригласили ее к себе отметить начало из совместной жизни. Оленька пожелала им счастья, но отказалась от приглашения, сославшись на слабость. Ей и в самом деле нездоровилось – она была уже на восьмом месяце беременности.

Светлана и Чемодуров веселились одни. Однако долго наслаждаться семейным счастьем им не пришлось. На другой же день, рано утром, кто-то позвонил в дверь. Чемодуров надел халат и пошел открывать. Светлана знала, кто это пришел, и потому не удивилась, когда увидела Файзуллу.

Он молча подошел к постели, стащил Светлану на пол и стал бить ее ногами, пока ей не удалось обхватить его за ноги. На некоторое время в комнате воцарилась тишина. Слышно было, как Чемодуров рвется в дверь своей квартиры.

Файзулла достал из кармана ключи, нагнулся к Светлане, крепко–накрепко обвившей руками его ноги, и ударил ее в висок связкой раз, другой, третий... Он бил ее до тех пор, пока она не отпустила его ноги.

После ухода незваного гостя Светлана еще некоторое время жила, но уже не приходила в сознание. Она умерла в машине скорой помощи по пути в больницу.

На похоронах Светланы, кроме Чемодурова и Оленьки, были еще Киска и Талалай.

Чемодуров, со своими бровями домиком и опущенными уголками рта, походил на Пьеро, который разменял полтинник. Он брал Оленькину руку и не знал, что с ней делать, то ли пожимать ее, то ли целовать. Так и стоял с ее рукой в руке, пока кладбищенские работники засыпали могилу.

После похорон все поехали к Чемодурову помянуть Светлану. Оленька поплакала, выпила стопку водки и собралась домой. Чемодуров вынул из тумбочки дамскую сумочку и протянул ей.

– Это на память,– сказал он.

Дома Оленька раскрыла сумочку. Там кроме помады, пудры и зеркальца была еще и тетрадь. Оленька раскрыла тетрадь. В ней зеленым фломастером были написаны итальянские слова, а напротив красным – русский перевод.

– Maрe, фиоре, соле... – прочитала Оленька. – Море, цветок, солнце...

– Киска,– позвала она громко.

В дверь просунулась ушастая голова сына.

– Что ты там делаешь? – спросила Оленька.

– Кормлю рыбок,– ответил Киска.

– Кончай дурака валять,– сказала Оленька. – Возьми ручку, блокнот. Мы будем с тобой изучать итальянский язык.